Яков Пасынков - Страница 8


К оглавлению

8

Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку…

– Что это? – спросил он.

– Лермонтов.

– А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно… Помнишь: «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» или: «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать». Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!

Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось «Завещание». Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: «Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось».

Делать было нечего: я прочел «Завещание».

– Славная вещь! – проговорил Пасынков, как только я произнес последний стих. – Славная вещь! А странно, – прибавил он, помолчав немного, – странно, что тебе именно «Завещание» попалось… Странно!

Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел куда-то в сторону и раза два еще повторил: «Странно!»

Я опустил книгу на колени.

– «Соседка есть у них одна», – прошептал он и вдруг, обратившись ко мне, спросил: – А что, помнишь ты Софью Злотницкую?

Я покраснел.

– Как не помнить!

– Ведь она замуж вышла?..

– За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.

– Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?

– Простил, но Асанова не принял.

– Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?

– Не знаю, право… кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой губернии; я их не видал, но проезжал мимо.

– И дети есть у них?

– Кажется, есть… Кстати, Пасынков? – спросил я.

Он взглянул на меня.

– Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?

– Я все ей сказал, всю правду… Я ей всегда правду говорил. Скрытничать перед ней – это был бы грех!

Пасынков помолчал.

– Ну, а скажи мне, – начал он опять, – скоро ты разлюбил ее или нет?

– Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну?

Пасынков перевернулся ко мне лицом.

– А я, брат, – начал он, и губы его задрожали, – не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.

– Как! – воскликнул я с невыразимым изумлением, – разве ты любил ее?

– Любил, – медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову. – Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говорил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить… да уж так! «На свете мало, говорят, мне остается жить…» Куда ни шло!

Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только думал: «Возможно ли? как же я этого не подозревал?»

– Да, – продолжал он, как бы говоря с самим собою, – я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда, когда узнал, что сердце ее принадлежит Асанову. Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался; но Асанов… Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется…

Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.

– Ты от меня все это узнал, бедняк! – воскликнул я, – и ты же взялся пойти к ней тогда!

– Да, – заговорил опять Пасынков, – это объяснение с ней… я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом… А жалок тот, кто живет без идеала!

Я глядел на Пасынкова: глаза его, словно устремленные вдаль, блестели лихорадочным блеском.

– Я любил ее, – продолжал он, – я любил ее, ее, спокойную, честную, недоступную, неподкупную; когда она уехала, я чуть не помешался с горя… С тех пор я уж никого не любил…

И вдруг, отвернувшись, он прижал лицо к подушке и тихо заплакал.

Я вскочил, нагнулся к нему и начал утешать его…

– Ничего, – промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами, – это так; немножко горько стало, немножко жалко… себя, то есть… Но все это ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.

Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы; но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему «Дары Терека».

– Трескотня риторическая! – проговорил мой бедный друг тоном наставника, – а есть хорошие места. Я, брат, без тебя сам попытался в поэзию пуститься и начал одно стихотворение: «Кубок жизни» – ничего не вышло! Наше дело, брат, сочувствовать, не творить… Однако я что-то устал; сосну-ка я маленько – как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь наша – сон, и лучшее в ней опять-таки сон.

– А поэзия? – спросил я.

– И поэзия – сон, только райский.

Пасынков закрыл глаза.

Я постоял немного у его постели. Не думал я, чтоб он мог скоро уснуть, однако дыхание его становилось ровнее и продолжительнее. Я на цыпочках вышел вон, вернулся в свою комнату и лег на диван. Долго думал я о том, что мне сказал Пасынков, припоминал многое, дивился, наконец заснул сам…

Кто-то толкнул меня; я очнулся: передо мной стоял Елисей.

– Пожалуйте к барину, – сказал он.

Я тотчас встал.

– Что с ним?

– Бредит.

– Бредит? А прежде с ним этого не бывало?

– Нет, и в прошедшую ночь бредил, только сегодня что-то страшно.

Я вошел в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели, наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил, все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. Глаза его блуждали. Печальный свет ночника, поставленного на полу и загороженного книгою, лежал недвижным пятном на потолке; лицо Пасынкова казалось еще бледнее в полумраке.

8